Александр Кушнер

Еврейский поэт. Автор около 50 книг стихов и ряда статей о классической и современной русской поэзии, собранных в пяти книгах.
Годы жизни: 1936 -

Стихи по типу

Стихи по темам

Все стихи списком

В Италию я не поехал так же,
Как за два года до того меня
Во Францию, подумав, не пустили,
Поскольку провокации возможны,
И в Англию поехали другие
Писатели.
Италия, прощай!

Ты снилась мне, Венеция, по Джеймсу,
Завернутая в летнюю жару,
С клочком земли, засаженным цветами,
И полуразвалившимся жильем,
Каналами изрезанная сплошь.

Ты снилась мне, Венеция, по Манну,
С мертвеющим на пляже Ашенбахом
И смертью, образ мальчика принявшей.
С каналами? С каналами, мой друг.

Подмочены мои анкеты; где-то
Не то сказал; мои знакомства что-то
Не так чисты, чтоб не бросалось это
В глаза кому-то; трудная работа
У комитета. Башня в древней Пизе
Без нас благополучно упадет.

Достану с полки блоковские письма:
Флоренция, Милан, девятый год.
Италия ему внушила чувства,
Которые не вытащишь на свет:

Прогнило все. Он любит лишь искусство,
Детей и смерть. России ж вовсе нет
И не было. И вообще Россия -
Лирическая лишь величина.

Товарищ Блок, писать такие письма,
В такое время, маме, накануне
Таких событий...
Вам и невдомек,
В какой стране прекрасной вы живете!

Каких еще нам надо объяснений
Неотразимых, в случае отказа:
Из-за таких, как вы, теперь на Запад
Я не пускал бы сам таких, как мы.
Италия, прощай!
В воображенье
Ты еще лучше: многое теряет
Предмет любви в глазах от приближенья
К нему; пусть он, как облако, пленяет
На горизонте; близость ненадежна
И разрушает образ, и убого
Осуществленье. То, что невозможно,
Внушает страсть. Италия, прости!

Я не увижу знаменитой башни,
Что, в сущности, такая же потеря,
Как не увидеть знаменитой Федры.
А в Магадан не хочешь? Не хочу.
Я в Вырицу поеду, там в тенечке,
Такой сквозняк, и перелески щедры
На лютики, подснежники, листочки,
Которыми я рану залечу.

А те, кто был в Италии, кого
Туда пустили, смотрят виновато,
Стыдясь сказать с решительностью Фета:
"Италия, ты сердцу солгала".
Иль говорят застенчиво, какие
На перекрестках топчутся красотки.
Иль вспоминают стены Колизея
И Перуджино... эти хуже всех.
Есть и такие: охают полгода
Или вздыхают - толку не добиться.
Спрошу: "Ну что Италия?" - "Как сон".
А снам чужим завидовать нельзя.

А если в ад я попаду,
Есть наказание в аду
И для меня: не лед, не пламя!
Мгновенья те, когда я мог
Рискнуть, но стыл и тер висок,
Опять пройдут перед глазами.

Все счастье, сколько упустил,
В саду, в лесу и у перил,
В пути, в гостях и темном море...
Есть казнь в аду таким, как я:
То рай прошедшего житья.
Тоска о смертном недоборе.

1975

Не знаю, кто таинственным стихам,
А музыке нас птицы научили.
По зарослям, по роще и кустам -
И дырочки мы в дудке просверлили.

Как отблагодарить учителей?
Молочная твоя кипит наука,
О, пеночка! За плеск восьмых долей,
За паузы, за Моцарта, за Глюка.

Не знаю, кто стихам — так далеко
Туманное и трудное начало.
Пока ты пела в чаще — молоко
На плитке у хозяйки убежало.

Стихи никто не пишет, кроме нас.
В них что-то есть от пота, есть от пыли.
Бессмертные, умрут они сейчас.
А музыке нас птицы научили!

1982

А на Невском всегда веселей:
Так задуман и так он проложен,
И ничем Елисейских полей
Он не хуже, и в вечность продолжен
И, сужаясь, на клин журавлей

Он похож,- там, в начале его
Остроклювый горит многогранник.
Кем бы ни был ты, раб своего
Духа пленного, путник ли, странник,
Местный житель — с тобой ничего

Не случится дурного, пока
Ты на Невском, в ближайшее время...
Многоглавая катит река
Волны; вот оно — новое племя,
Подошедшее издалека.

Посреди этих женщин, мужчин,
В этой праздничной спешке и лени
И в сверканье зеркальных витрин
Отражаются милые тени:
Ты затерян, но ты — не один.

Не назвать ли мне их? Но они
В плащ укутались, лица закрыли,-
Так боятся земной болтовни.
Хоть бы веточку к нам захватили
Из нетленной, блаженной тени!

Три под землю ныряют реки,
Знак беспамятства, символ забвенья,
И выныривают, как строки
Перенос и её продолженье.
То-то рифмы точны и легки!

Москвичи нас жалеют, вдали
От столицы живущих,- не надо
Нас жалеть, мы глупей бы могли
Быть, живи мы в столице: награда
Нам — сквозняк, на Неве — корабли.

Одинокая мысль за столом,
Без равненья на общую думу,
Как сказал бы, мурановский дом
Предпочтя петербургскому шуму,
Баратынский, в смиренье земном.

Сам собой замедляется шаг,
И душа с ощущеньем согласна,
Что нигде не намазано так
Солнце жирно и щедро, как масло.
Что вина, что обида? — пустяк!

И звоню на Калужский, домой:
«Всё бросай, превратим бестолковый
День бесцельный в осмысленный» -
«Стой,-
говоришь,- где стоишь, у Садовой.
Я сейчас. Я бегу. Я с тобой».

1996

Каждый день перед зеркалом,
пену взбивая
На щеке, с многоразовой бритвой Gillette
В осторожной руке,-
что за странность такая,-
Вижу я незнакомца: он полуодет,
Он закапал намыленной влагою майку,
Он левша, он задумчив,
он смотрит в упор
И спросить меня хочет о чём-то,
зазнайку,
И, смущаясь, не может начать разговор.
И не надо. Мне важно,
чтоб ровно и чисто
Был я выбрит. Царапины мне ни к чему.
Ни о чём я не думаю. Пена пушиста,
Ходит бритвочка резво. Не стоит ему
Даже пробовать речь завести:
не услышу.
И о чём? До него ли мне?
Жизнь хороша!
Что с того, что кого-то ещё раз обижу?
И не так уж, поверь, интересна душа.

1992

Когда альпинист
в специальных ботинках
И шлеме, и куртке идёт с ледорубом
На приступ,-
что ищет в таких поединках
Он, к диким камням припадая и грубым?
Что нужно ему от ущелий, и трещин,
И смерти, стоящей за каждым неловким
Движеньем? Того же,
что надо от женщин:
Её восхищенья,- висит на верёвке,-
И страха её за него, и смущенья
Он, видимо, жаждет, и, может быть,
мщенья.

Когда альпинист, ненавижу безумца,
По выступу шарит рукою в перчатке,
Решая в сомненье,
как лучше приткнуться,
А ноги скользят по сыпучей площадке,
Терпеть не могу гордеца, роковое
Движенье способного сделать, распятый
На камне, он, видишь, предать всё живое
Готов ради славы минутной, проклятой!
А скалы так жёстки, а небо так чисто
И пусто. Терпеть не могу эгоиста!

Когда альпинист далеко под собою,
Как детскую видит бумажную птичку -
Парящего ястреба с тенью скупою,
Скользящей по склону,-
и жаждет табличку
Прибить на вершине как знак покоренья
Её или яркий оставить на пике
Флажок — это всё?
Нет, не всё, ещё мненье
Своё утвердить о себе: что там книги?
Что формулы? физика? он из физтеха.
Вот счастье -
под ветром дрожащая веха!

Когда альпинист, свою куртку от пыли
И глины, и птичьего чистит помёта...
Но в этом году мы его посрамили.
Нам было предложено большее что-то,
Мы, сидя на кухне, мы, стоя в передней,
Мы в тусклой конторе,
мы в комнате тесной
Хребет покорили двухтысячелетний,
С волшебной его панорамой чудесной,
И видим внизу Абеляра-поэта
И, может быть, Генриха Плантагенета.

Я знаю, мрачнее быть надо и суше,
Как мрачен, на фоне победных реляций
У пушки расчёт, затыкающий уши.
Но «Осень» написана,
что ж повторяться?
И сказано всё про тщету урожая,
Про жалкое, тщетное дело поэта,
Как, падая, плачет звезда, завывая,
А новорождённая смотрит на это.
Я лучше скажу про звезду по-другому,
Зарывшись в её золотую солому.

Мы городом, комнатой, кладбищем,
садом,
Просёлком брели, просыпались в вагоне,
Мне дороги те,
кто страдал с нами рядом,
Заботясь о смысле, и умер на склоне,
Каких я людей замечательных встретил
И добрых,
спасаясь в одной с ними связке;
О, беды, обиды, отчаянья эти,
И кое-что понял я сам, без подсказки,
И что-то во мраке мерцает и брезжит,
И тот альпинист — с нами рядом,
а где же?

1996

Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!
Кто научил его падать торжественно так?
Город и все его двадцать дымящихся рек
Бег замедляют и вдруг переходят на шаг.

Диск телефона не стану крутить — все равно
Спишь в этот час, отключив до утра аппарат.
Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!
Царственно-важный, парадный, большой снегопад.

Каждый шишак на ограде в объеме растет,
Каждый сучок располнел от общественных сумм.
Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:
Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум.

В детстве лишь, помнится, были такие снега,
Скоро останентся колышек шпиля от нас,
Чтобы Мюнхаузен, едущий издалека,
К острому шпилю коня привязал еще раз.

1975

Пошли на убыль эти ночи,
Еще похожие на дни.
Еще кромешный полог, скорчась,
Приподнимают нам они,
Чтоб различали мы в испуге,
Клонясь к подушке меловой,
Лицо любви, как в смертной муке
Лицо с закушенной губой.

Бледнеют закаты,
пустеют сады
от невской прохлады,
от яркой воды.

Как будто бы где-то
оставили дверь
открытой - и это
сказалось теперь.

И чувствуем сами:
не только у ног,
но и между нами
прошел холодок.

Как грустно! Как поздно!
Ты машешь рукой.
И город - как создан
для дружбы такой.

Он холод вдыхает
на зимний манер
и сам выбирает
короткий размер.

И слово "холодный",
снежиночка, пух,
звучит как "свободный"
и радует слух.

Бог семейных удовольствий,
Мирных сценок и торжеств,
Ты, как сторож в садоводстве,
Стар и добр среди божеств.

Поручил ты мне младенца,
Подарил ты мне жену,
Стол, и стул, и полотенце,
И ночную тишину.

Но голландского покроя
Мастерство и благодать
Не дают тебе покоя
И мешают рисовать.

Так как знаем деньгам цену,
Ты рисуешь нас в трудах,
А в уме лелеешь сцену
В развлеченьях и цветах.

Ты бокал суешь мне в руку,
Ты на стол швыряешь дичь
И сажаешь нас по кругу,
И не можешь нас постичь!

Мы и впрямь к столу присядем,
Лишь тебя не убедим,
Тихо мальчика погладим,
Друг на друга поглядим.

Больной неизлечимо
Завидует тому,
Кого провозят мимо
В районную тюрьму.

А тот глядит: больница.
Ему бы в тот покой
С таблетками, и шприцем,
И старшею сестрой.

1969

В латинском шрифте, видим мы,
Сказались римские холмы
И средиземных волн барашки,
Игра чешуек и колец,
Как бы ползут стада овец,
Пастух вино сосёт из фляжки.

Зато грузинский алфавит
На черепки мечом разбит
Иль сам упал с высокой полки.
Чуть дрогнет утренний туман -
Илья, Паоло, Тициан
Сбирают круглые осколки.

А в русских буквах «же» и «ша»
Живёт размашисто душа,
Метёт метель, шумя и пенясь.
В кафтане бойкий ямщичок,
Удал, хмелён и краснощёк,
Лошадкой правит, подбоченясь.

А вот немецкая печать,
Так трудно буквы различать,
Как будто маргбургские крыши.
Густая готика строки.
Ночные окрики, шаги.
Не разбудить бы! Тише! Тише!

Летит еврейское письмо.
Куда? — Не ведает само,
Слова написаны, как ноты.
Скорее скрипочку хватай,
К щеке платочек прижимай,
Не плачь, играй… Ну что ты? Что ты?

Бывает весело, а сердцу всё грустней.
И гул веселия с душой не согласован.
Быть может, чашке больно, что на ней
Узор не выровнен и плод не дорисован.
Быть может, ты, ее на блюдечке вертя,
Тем компенсируешь рисунка недостаток.
И улыбаешься, как малое дитя.
При чем здесь жизнь твоя, при чем миропорядок?

При том здесь жизнь моя, порядок здесь при том,
Что открывается для сердца свойство мира
Висеть на ниточке, на плоскости ребром
Застыв, расщедриться, и вдруг родить Шекспира.
И представляется какой-то дальний план,
И зренью нет границ, и мысли нет предела.
Быть может, Индию минует ураган,
Циклон, а только что на волоске висела.

1982

Быть классиком — значит стоять на шкафу
Бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О, Гоголь, во сне ль это все, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.

Он кутался в шарф, он любил мастерить
Жилеты, камзолы.
Не то что раздеться — куска проглотить
Не мог при свидетелях — скульптором голый
Поставлен. Приятно ли классиком быть?

Быть классиком — в классе со шкафа смотреть
На школьников; им и запомнится Гоголь
Не странник, не праведник, даже не щеголь,
Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.

Как нос Ковалева. Последний урок:
Не надо выдумывать, жизнь фантастична!
О, юноши, пыль на лице как чулок!
Быть классиком страшно, почти неприлично.
Не слышат: им хочется под потолок.

1982