Илья Эренбург

Русский писатель, поэт, публицист, журналист, переводчик с французского и испанского языков, общественный деятель, фотограф. В 1908—1917 и 1921—1940 годах находился в эмиграции, с 1940 года жил в СССР.
Годы жизни: 1891 - 1967

Стихи по типу

Стихи по длине

Стихи по возрасту

Стихи по темам

Все стихи списком

Мяли танки теплые хлеба,
И горела, как свеча, изба.
Шли деревни. Не забыть вовек
Визга умирающих телег,
Как лежала девочка без ног,
Как не стало на земле дорог.
Но тогда на жадного врага
Ополчились нивы и луга,
Разъярился даже горицвет,
Дерево и то стреляло вслед,
Ночью партизанили кусты
И взлетали, как щепа, мосты,
Шли с погоста деды и отцы,
Пули подавали мертвецы,
И, косматые, как облака,
Врукопашную пошли века.
Шли солдаты бить и перебить,
Как ходили прежде молотить.
Смерть предстала им не в высоте,
А в крестьянской древней простоте,
Та, что пригорюнилась, как мать,
Та, которой нам не миновать.
Затвердело сердце у земли,
А солдаты шли, и шли, и шли,
Шла Урала темная руда,
Шли, гремя, железные стада,
Шел Смоленщины дремучий бор,
Шел глухой, зазубренный топор,
Шли пустые, тусклые поля,
Шла большая русская земля.

При первой встрече ты мне сказала: «Вчера
Я узнала, что вы уезжаете... мы скоро расстанемся...»
Богу было угодно предать всем ветрам
Любви едва вожженное пламя.
«Расстанемся»... и от этого слова губы жгли горячей.
Страшный час наступал, мы встретились накануне.
Мы были вместе лишь тридцать ночей
Коротеньких, июньских.
Ты теперь в Париже, в сумеречный час
Глядишь на голубой зеркальный Montparnasse,
На парочки радостные,
И твои губы сжимаются еще горче.
А каштаны уже волнуются, вздрагивая
От февральского ветра с моря.
Как тебе понять, что здесь утром страшно проснуться,
Что здесь одна молитва — Господи, доколе?
Как тебе понять, ведь ты о революции
Что-то учила девочкой в школе.
Кого Господь из печи вавилонской выведет?
Когда к тебе приду я?
И не был ли наш поцелуй на вокзале мокром и дымном
Последним поцелуем?
Но если суждено нам встретиться не здесь, а там —
Я найду твою душу,
Я буду по целым дням
Слушать.
Ты можешь не говорить о том, как, только что познакомившись.
Мы друг друга провожали ночью,
Всю ночь, туда-назад,
И как под утро ты спросила на Люксембургской площади:
«Который час?»
И засмеялась: «Я гляжу на эти часы, а они стоят».
Ты можешь не говорить о том, как мы завтракали утром
У старой итальянки, было пусто,
Ты сказала: «Я возьму этот качан для nature-morte...
Я умею говорить по-русски:
Я — противный медвежонок...
Скажи, ты едешь скоро?..»
Ты можешь не говорить о том, как на вокзале,
При чужих прощаясь, мы друг на друга не глядели,
И как твои холодные слабые пальцы
Моих коснулись еле-еле.
Ты можешь не говорить обо всем,
Только скажи «люблю»,
И я узнаю твое
Среди тысяч других «люблю»
Даже в раю,
Где я, может, забуду про всё,
Я вздрогну, услышав твое
«Люблю».

Я знал, что утро накличет
Этот томительный вечер;
Что малая птичка
Будет клевать мою печень;
Что, на четыре части переломанный,
Я буду делать то, что надо
И чего не надо:
Прыгать на короткой веревочке
Мелким шагом,
Говорить голоском заученным
Про свою тоску,
Перечитывать житье какого-нибудь мученика
Или кричать: а-а! ку-ку!
Глуп-глуп! Мал-мал!
Я это знал -
И всё же, когда любовь пришла, я не понял -
Где это? Что это? То или это?
Заплакал и отдал картонной Мадонне
Ключи погибающей крепости...

Елей как бы придуманного имени
И вежливость глаз очень ласковых.
Но за свитками волос густыми
Порой мелькнет порыв опасный
Осеннего и умирающего фавна.
Не выжата гроздь, тронутая холодом...
Но под тканью чуется темное право
Плоти его тяжелой.
Пишет он книгу.
Вдруг обернется — книги не станет...
Он особенно любит прыгать,
Но ему немного неловко, что он пугает прыжками.
Голова его огромная,
Столько имен и цитат в ней зачем-то хранится,
А косматое сердце ребенка,
И вместо ног — копытца.

К чему слова и что перо,
Когда на сердце этот камень,
Когда, как каторжник ядро,
Я волочу чужую память?
Я жил когда-то в городах,
И были мне живые милы,
Теперь на тусклых пустырях
Я должен разрывать могилы,
Теперь мне каждый яр знаком,
И каждый яр теперь мне дом.
Я этой женщины любимой
Когда-то руки целовал,
Хотя, когда я был с живыми,
Я этой женщины не знал.
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
Мы понатужимся и встанем,
Костями застучим - туда,
Где дышат хлебом и духами
Еще живые города.
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы - овраги.

Батарею скрывали оливы.
День был серый, ползли облака.
Мы глядели в окно на разрывы,
Говорили, что нет табака.
Говорили орудья сердито,
И про горе был этот рассказ.
В доме прыгали чашки и сита,
Штукатурка валилась на нас.
Что здесь делают шкаф и скамейка.
Эти кресла в чехлах и комод?
Даже клетка, а в ней канарейка,
И, проклятая, громко поет.
Не смолкают дурацкие трели,
Стоит пушкам притихнуть - поет.
Отряхнувшись, мы снова глядели:
Перелет, недолет, перелет.
Но не скрою - волненье пичуги
До меня на минуту дошло,
И тогда я припомнил в испуге
Бредовое мое ремесло:
Эта спазма, что схватит за горло,
Не отпустит она до утра,-
Сколько чувств доконала, затерла
Слов и звуков пустая игра!
Канарейке ответила ругань,
Полоумный буфет завизжал,
Показался мне голосом друга
Батареи запальчивый залп.

Белесая, как марля, мгла
Скрывает мира очертанье,
И не растрогает стекла
Мое убогое дыханье.
Изобразил на нем мороз,
Чтоб сердцу биться не хотелось,
Корзины вымышленных роз
И пальм былых окаменелость,
Язык безжизненной зимы
И тайны памяти лоскутной.
Так перед смертью видим мы
Знакомый мир, большой и смутный,

Белеют мазанки. Хотели сжечь их,
Но не успели. Вечер. Дети. Смех.
Был бой за хутор, и один разведчик
Остался на снегу. Вдали от всех
Он как бы спит. Не бьется больше сердце.
Он долго шел — он к тем огням спешил.
И если не дано уйти от смерти,
Он, умирая, смерть опередил.

Бои забудутся, и вечер щедрый
Земные обласкает борозды,
И будет человек справлять у Эбро
Обыкновенные свои труды.
Все зарастет - развалины и память,
Зола олив не скажет об огне,
И не обмолвится могильный камень
О розовом потерянном зерне.
Совьют себе другие гнезда птицы,
Другой словарь придумает весна.
Но вдруг в разгул полуденной столицы
Вмешается такая тишина,
Что почтальон, дрожа, уронит письма,
Шоферы отвернутся от руля,
И над губами высоко повиснет
Вина оледеневшая струя,
Певцы гитару от груди отнимут,
Замрет среди пустыни паровоз,
И молча женщина протянет сыну
Патронов соты и надежды воск.

Зевак восторженные крики
Встречали грузного быка.
В его глазах, больших и диких,
Была глубокая тоска.
Дрожали дротики обиды.
Он долго поджидал врага,
Бежал на яркие хламиды
И в пустоту вонзал рога.
Не понимал - кто окровавил
Пустынь горячие пески,
Не знал игры высоких правил
И для чего растут быки.
Но ни налево, ни направо,-
Его дорога коротка.
Зеваки повторяли "браво"
И ждали нового быка.
Я не забуду поступь бычью,
Бег напрямик томит меня,
Свирепость, солнце и величье
Сухого, каменного дня.

Большая черная звезда.
Остановились поезда.
Остановились корабли.
Травой дороги поросли.
Молчат бульвары и сады.
Молчат унылые дрозды.
Молчит Марго, бела, как мел,
Молчит Гюго, он онемел.
Не бьют часы. Застыл фонтан.
Стоит, не двинется туман.

Но вот опять вошла зима
В пустые темные дома.
Париж измучен, ночь не спит,
В бреду он на восток глядит:
Что значат беглые огни!
Куда опять идут они!
Ты можешь жить! Я не живу.
Молчи, они идут в Москву,
Они идут за годом год,
Они берут за дотом дот,
Ты не подымешь головы —
Они уж близко от Москвы.
Прощай, Париж, прощай навек!
Далекий дым и белый снег.

Его ты белым не зови:
Он весь в огне, он весь в крови.
Гляди — они бегут назад,
Гляди — они в снегу лежат.
Пылает море серых крыш,
И на заре горит Париж,
Как будто холод тех могил
Его согрел и оживил.
Я вижу свет и снег в крови.
Я буду жить. И ты живи.

Бомбы осколок. Расщеплены двери.
Все перепуталось - боги и звери.
Груди рассечены, крылья отбиты.
Праздно зияют глазные орбиты.
Ломкий, истерзанный, раненый камень
Невыносим и назойлив, как память.
(Что в нас от смутного детства осталось,
Если не эта бесцельная жалость!)
В полуразрушенном брошенном зале
Беженцы с севера заночевали.
Средь молчаливых торжественных статуй
Стонут старухи и плачут ребята.
Нимф и кентавров забытая драма -
Только холодный поверженный мрамор.
Но не отвяжется и не покинет
Белая рана убитой богини.
Грудь обнажив в простоте совершенства,
Женщина бережно кормит младенца.
Что ей ваятели! Созданы ею
Хрупкие руки и нежная шея.
Чмокают губы, и звук этот детский
Нов и невнятен в высокой мертвецкой.

Брожу по площадям унылым, опустелым.
Еще смуглеют купола и реет звон едва-едва,
Еще теплеет бедное тело
Твое, Москва.
Вот уж всадники скачут лихо.
Дети твои? или вороны?
Близок час, ты в прах обратишься —
Кто? душа моя? или бренный город?
На север и на юг, на восток и на запад
Длинные дороги, а вдоль них кресты.
Крест один — на нем распята,
Россия, ты!
Гляжу один, и в сердце хилом
Отшумели дни и закатились имена.
Обо всем скажу я — это было,
Только трудно вспоминать.
Что же! Умирали царства и народы.
В зыбкой синеве
Рассыпались золотые звезды,
Отгорал великий свет.
Родина, не ты ли малая песчинка?
О душа моя, летучая звезда,
В этой вечной вьюге пролетаешь мимо,
И не всё ль равно куда?
Говорят — предел и революция.
Слышать топот вечного Коня.
И в смятеньи бьются
Над последнею страницей Бытия.
Вот и мой конец — я знаю.
Но, дойдя до темной межи,
Славлю я жизнь нескончаемую,
Жизнь, и только жизнь!
Вы сказали — смута, брань и войны,
Вы убили, забыли, ушли.
Но так же глубок и покоен
Сон золотой земли.
И что все волненья, весь ропот,
Всё, что за день смущает вас,
Если солнце ясное и далекое
Замрет, уйдет в урочный час.
Хороните нового Наполеона,
Раздавите малого червя —
Минет год, и травой зеленой
Зазвенят весенние поля.
Так же будут шумные ребята
Играть и расти, расти, как трава,
Так же будут девушки в часы заката
Слушать голос ветра и любви слова.
Сколько, сколько весен было прежде?
И кресты какие позади?
Но с такой же усмешкой нежной
Мать поднесет младенца к груди.
И когда земля навек остынет,
Отцветут зеленые сады,
И когда забудется даже грустное имя
Мертвой звезды, —
Будет жизнь цвести в небесном океане,
Бить струей золотой без конца,
Тихо теплеть в неустанном дыхании
Творца.
Ныне, на исходе рокового года,
Досказав последние слова,
Славлю жизни неизменный облик
И ее высокие права.
Был, отцвел — мгновенная былинка...
Не скорби — кончая жить.
Славлю я вовек непобедимую
Жизнь.

Сентябрь 1918, Москва

Есть в мире печальное тихое место,
Великое царство больных.
Есть город, где вечно рыдает невеста,
Есть город, где умер жених.

Высокие церкви в сиянье покорном
О вечном смиреньи поют.
И женщины в белом, и женщины в черном,
Как думы о прошлом, идут.

Эти бледные сжатые губы,
Точно тонкие ветки мимозы,
Но мне кажется, будто их грубо
И жестоко коснулись морозы.

Когда над урнами церковными
Свои обряды я творю,
Шагами тихими и ровными
Она проходит к алтарю.

Лицо ее бледней пергамента,
И косы черные в пыли,
Как потемневшие орнаменты,
Ее покорно облегли.

Своими высохшими кистями
Она касается свечи.
И только кольца с аметистами
Роняют редкие лучи.

И часто, стоя за колоннами,
Когда я в церкви загрущу,
Своими взорами смущенными
Я возле стен ее ищу.

Смешав ее с Святой Мадонною,
Я к ней молитвенно крадусь.
И долго, словно пред иконою,
Склонив колени, я молюсь,

Пока руками пожелтевшими
Она откинет переплет
И над страницами истлевшими
Свои молитвы перечтет.