(Москва)

Зачем семьи родной безвестный круг
Я покидал? Все сердце грело там,
Все было мне наставник или друг,
Все верило младенческим мечтам.
Как ужасы пленяли юный дух,
Как я рвался на волю к облакам!
Готов лобзать уста друзей был я,
Не посмотрев, не скрыта ль в них змея. —

Но в общество иное я вступил,
Узнал людей и дружеский обман,
Стал подозрителен и погубил
Беспечности душевной талисман.
Чтобы никто теперь не говорил:
Он будет друг мне! — боль старинных ран
Из груди извлечет не речь, но стон;
И не привет, упрек услышит он.

Ах! я любил, когда я был счастлив,
Когда лишь от любви мог слезы лить.
Но эту грудь страданьем напоив,
Скажите мне, возможно ли любить?

Страшусь, в объятья деву заключив,
Живую душу ядом отравить,
И показать, что сердце у меня
Есть жертвенник, сгоревший от огня.

Но лучше я, чем для людей кажусь,
Они в лице не могут чувств прочесть; —
И что молва кричит о мне… боюсь! —
Когда б я знал, не мог бы перенесть.
Противу них во мне горит, клянусь,
Не злоба, не презрение, не месть.
Но… для чего старалися они
Так отравить ребяческие дни? — -

Согбенный лук, порвавши тетиву,
Гремит — но вновь не будет прям как был.
Чтоб цепь их сбросить, я, подняв главу,
Последнее усилие свершил;
Что ж. — Ныне жалкий, грустный я живу
Без дружбы, без надежд, без дум, без сил,
Бледней, чем луч бесчувственной луны,
Когда в окно скользит он вдоль стены.

А когда — когда-нибудь — как в воду
И тебя потянет — в вечный путь,
Оправдай змеиную породу:
Дом — меня — мои стихи — забудь.

Знай одно: что завтра будешь старой.
Пей вино, правь тройкой, пой у Яра,
Синеокою цыганкой будь.
Знай одно: никто тебе не пара —
И бросайся каждому на грудь.

Ах, горят парижские бульвары!
(Понимаешь — миллионы глаз!)
Ах, гремят мадридские гитары!
(Я о них писала — столько раз!)

Знай одно: (твой взгляд широк от жара,
Паруса надулись — добрый путь!)
Знай одно: что завтра будешь старой,
Остальное, деточка,— забудь.

Громадные тучи нависли широко
Над морем и скрыли блистательный день.
И в синюю бездну спустилась глубоко
И в ней улеглася тяжелая тень;
Но бездна морская уже негодует,
Ей хочется света, и ропщет она,
И скоро, могучая, встанет, грозна,
Пространно и громко она забушует.

Великую силу уже подымая,
Полки она строит из водных громад,
И вал-великан, головою качая,
Становится в ряд, и ряды говорят;
И вот, свои смуглые лица нахмуря
И белые гребни колебля, они
Идут. В черных тучах блеснули огни,
И гром загудел. Начинается буря.

Я пью за здоровье не многих,
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.

Я пью за здоровье далеких,
Далеких, но милых друзей,
Друзей, как и я, одиноких
Средь чуждых сердцам их людей.

В мой кубок с вином льются слезы,
Но сладок и чист их поток;
Так, с алыми - черные розы
Вплелись в мой застольный венок.

Мой кубок за здравье не многих,
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней;

За здравье и ближних далеких,
Далеких, но сердцу родных,
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.

Знаю я, что ты, малютка,
Лунной ночью не робка:
Я на снеге вижу утром
Легкий оттиск башмачка.

Правда, ночь при свете лунном
Холодна, тиха, ясна;
Правда, ты недаром, друг мой,
Покидаешь ложе сна:

Бриллианты в свете лунном,
Бриллианты в небесах,
Бриллианты на деревьях,
Бриллианты на снегах.

Но боюсь я, друг мой милый,
Как бы вихря дух ночной
Не завеял бы тропинку
Проложённую тобой.

А.И.К[лушину]

Скажи, любезный друг ты мой,
Что сделалось со мной такое?
Не сердце ль мне дано другое?
Не разум ли мне дан иной?
Как будто сладко сновиденье,
Моя исчезла тишина;
Как море в лютое волненье,
Душа моя возмущена.
Едва одно желанье вспыхнет,
Спешит за ним другое вслед;
Едва одна мечта утихнет,
Уже другая сердце рвет.
Не столько ветры в поле чистом
Колеблют гибкий, белый лен,
Когда, бунтуя с ревом, свистом,
Деревья рвут из корня вон;
Не столько воды рек суровы,
Когда ко ужасу лугов
Весной алмазны рвут оковы
И ищут новых берегов;
Не столько и они ужасны,
Как страсти люты и опасны,
Которые в груди моей
Мое спокойство отравляют
И, раздирая сердце в ней,
Смущенный разум подавляют.
Так вот, мой друг любезный, плод,
Который нам сулят науки!
Теперь ученый весь народ
Мои лишь множит только скуки.
Платон, Сенека, Эпиктет,
Все их ученые соборы,
Все их угрюмы заговоры,
Чтоб в школу превратить весь свет,
Прекрасных девушек в Катонов
И в Гераклитов всех Ветронов;
Все это только шум пустой.
Пусть верит им народ простой,
А я, мой друг, держусь той веры,
Что это лишь одни химеры.
Не так легко поправить мир!
Скорей воскреснув новый Кир
Иль Александр, без меры смелый,
Чтоб расширить свои пределы,
Объявят всем звездам войну
И приступом возьмут луну;
Скорее Сен-Жермень восстанет
И целый свет опять обманет;
Скорей Вралин переродится,
Стихи картавить устыдится
И будет всеми так любим,
Как ныне мил одним глухим;
Скорей все это здесь случится;
Но свет — останется, поверь,
Таким, каков он есть теперь;
А книги будут всё плодиться.
К чему ж прочел я столько книг,
Из них ограду сердцу строя,
Когда один лишь только миг —
И я навек лишен покоя?
Когда лишь пара хитрых глаз,
Улыбка скромная, лукава,
И философии отрава
Дана в один короткий час.
Премудрым воружась Платоном,
Угрюмым Юнгом, Фенелоном,
Задумал целый век я свой
Против страстей стоять горой.
Кто ж мог тогда мне быть опасен?
Ужли дитя в пятнадцать лет?
Конечно — вот каков здесь свет!
Ни в чем надежды верной нет;
И труд мой стал совсем напрасен,
Лишь встретился с Анютой я.
Угрюмость умерла моя —
Нагрелось сердце, закипело —
С умом спокойство отлетело.
Из всех наук тогда одна
Казалась только мне важна
Наука, коя вечно в моде
И честь приносит всей природе,
Которую в пятнадцать лет
Едва ль не всякий узнает,
С приятностью лет тридцать учит,
Которою никто не скучит,
Доколе сам не скучен он;
Где мил, хотя тяжел закон;
В которой сердцу нужны силы,
Хоть будь умок силен слегка;
Где трудность всякая сладка;
В которой даже слезы милы —
Те слезы, с смехом пополам,
Пролиты красотой стыдливой,
Когда, осмелясь стать счастливой,
Она дает блаженство нам.
Наука нужная, приятна,
Без коей трудно век пробыть;
Наука всем равно понятна —
Уметь любить и милым быть.
Вот чем тогда я занимался,
Когда с Анютой повстречался;
Из сердца мудрецов прогнал.
В нем место ей одной лишь дал
И от ученья отказался.
Любовь дурачеству сродни:
Деля весь свет между собою,
Они, мой друг, вдвоем одни
Владеть согласно стали мною.
Вселяся в сердце глубоко,
В нем тысячи затей родили,
Все пылки страсти разбудили,
Прогнав рассудок далеко.
Едва прошла одна неделя,
Как я себя не узнавал:
Дичиться женщин перестал,
Болтливых их бесед искал —
И стал великий пустомеля.
Все в них казалось мне умно:
Ужимки, к щегольству охота,
Кокетство — даже и зевота —
Все нежно, все оживлено;
Все прелестью и жаром блещет,
Все мило, даже то лино,
Под коим бела грудь трепещет.
Густые брови колесом
Меня к утехам призывали,
Хотя нередко угольком
Они написаны бывали;
Румянец сердце щекотал,
Подобен розе свежей, алой,
Хоть на щеке сухой и вялой
Природу худо он играл;
Поддельна грудь из тонких флеров,
Приманка взорам — сердцу яд —
Была милей всех их уборов,
Мой развлекая жадный взгляд.
Увижу ли где в модном свете
Стан тощий, скрученный, сухой,
Мне кажется, что пред собой
Я вижу грацию в корсете.
Но если, друг любезный мой,
Мне ложны прелести столь милы
И столь имеют много силы
Мою кровь пылку волновать,—
Представь же Аннушку прелестну,
Одной природою любезну —
Как нежный полевой цветок,
Которого лелеет Флора,
Румянит розова Аврора,
Которого еще не мог
Помять нахальный ветерок;
Представь — дай волю вображенью —
И рассуди ты это сам,
Какому должно быть движенью,
Каким быть должно чудесам
В горящем сердце, в сердце новом,
Когда ее увидел я?
Обворожилась грудь моя
Ее улыбкой, взором — словом:
С тех пор, мой друг, я сам не свой.
Любовь мой ум и сердце вяжет,
И, не заботясь, кто что скажет,
Хочу быть милым ей одной.
Все дни мне стали недосужны,
Твержу науку я любить;
Чтоб женщине любезным быть,
Ты знаешь, нам не книги нужны.
Пусть Аннушка моя умна,
Но все ведь женщина она.
Для них магниты, талисманы —
Жилеты, пряжки и кафтаны,
Нередко пуговка одна.
Я, правда, денег не имею;
Так что же?— Я занять умею.
Проснувшись с раннею зарею,
Умножить векселя лечу —
Увижу ль на глазах сомненье,
Чтоб все рассеять подозренье,
Проценты клятвами плачу.
Нередко, милым быть желая,
Я перед зеркалом верчусь
И, женский вкус к ужимкам зная,
Ужимкам ловким их учусь;
Лицом различны строю маски.
Кривляю носик, губки, глазки,
И, испужавшись сам себя,
Ворчу, что вялая природа
Не доработала меня
И так пустила, как урода.
Досада сильная берет.
Почто я выпущен на свет
С такою грубой головою.
Забывшись, рок я поношу
И головы другой прошу,—
Не зная, чем и той я стою,
Которую теперь ношу.
Вот как любовь играет нами!
Как честью скромный лицемер;
Как службой модный офицер;
Как жены хитрые мужьями.
Не день, как ты меня узнал:here, p.222
Не год, как мы друзья с тобою;
Как ты, мой друг, передо мною
Малейшей мысли не скрывал,
И сам в душе моей читал,—
Скажи ж: таков ли я бывал?—
Сует, бывало, ненавидя,
В тулупе летом дома сидя,
Чинов я пышных не искал;
И счастья в том не полагал,
Чтоб в низком важничать народе,—
В прихожих ползать не ходил.
Мне чин один лишь лестен был,
Который я ношу в природе,—
Чин человека; — в нем лишь быть
Я ставил должностью, забавой;
Его достойно сохранить
Считал одной неложной славой.
Теперь, мой друг, исчез тот мрак,
И мыслю я совсем не так.
Отставка начала мне скучить,
Хочу опять надеть мундир;
«Как счастлив тот, кто бригадир,
Кто может вдруг шестерку мучить!»—
Кричу нередко сгоряча
И шлем и латы надеваю,
В сраженьях мыслию летаю,
Как рюмки, башни разбиваю
И армии рублю сплеча;
Потом, в торжественной минуте,
Я возвращаюся к Анюте,
Покрытый лавровым венком;
Изрублен, крив, без рук и хром;
Из-под медвежьей теплой шубы
Замерзло сердце ей дарю;
И сквозь расколотые зубы
Про стару нежность говорю,
Тем конча все свое искусство,
Чтоб раздразнить в ней пылко чувство.
Бывало, мне и нужды нет,
Где мир и где война сурова:
Не слышу я — и сам ни слова,—
Иди, как хочет здешний свет.
Теперь, мой друг, во все вплетаюсь
И нужным быть везде хочу;
То к Западу с войной лечу,
То важной мыслью занимаюсь
Европу миром подарить,
Иль свет по-новому делить,—
И быв нигде, ни в чем не нужен,
Везде проворен и досужен;
И все лишь только для того,
Чтоб луч величья моего
Привлек ко мне Анюту милу;
Чтоб, зная цену в нем и силу,
Сдалась бы всею мне душой
И стала б барыней большой.
Бывало, мне покой мой сладок,
Честь выше злата я считал:
С богатством совесть не равнял
И к деньгам был ничуть не падок.
Теперь хотел бы Крезом быть,
Чтоб Аннушки любовь купить;
Индейски берега жемчужны
Теперь мне надобны и нужны.
Нередко мысленно беру
Я в сундуки свои Перу.
И, никакой не сделав службы,
Хочу, чтобы судьбой из дружбы
За мной лишь было скреплено
Сибири золотое дно:
Чтобы иметь большую славу
Анюту в золоте водить,
Анюту с золота кормить,
Ее на золоте поить
И деньги сыпать ей в забаву.
Вот жизнь весть начал я какую!
Жалей о мне, мой друг, жалей —
Одна мечта родит другую,
И все — одна другой глупей;
Но что с природой делать станешь?
Ее, мой друг, не перетянешь.
Быть может, что когда-нибудь
Мой дух опять остепенится;
Моя простынет жарка грудь —
И сердце будет тише биться,
И страсти мне дадут покой.
Зло так, как благо,— здесь не вечно;
Я успокоюся конечно;
Но где?— под гробовой доской.

Ну, поскрипи, сверчок! Ну, спой, дружок запечный!
Дружок сердечный, спой! Послушаю тебя -
И, может быть, с улыбкою беспечной
Припомню всё: и то, как жил любя,

И то, как жил потом, счастливые волненья
В душе измученной похоронив навек,-
А там, глядишь, усну под это пенье.
Ну, поскрипи! Сверчок да человек -

Друзья заветные: у печки, где потепле,
Живем себе, живем, скрипим себе, скрипим,
И стынет сердце (уголь в сизом пепле),
И всё былое - призрак, отзвук, дым!

Для жизни медленной, безропотной, запечной
Судьба заботливо соединила нас.
Так пой, скрипи, шурши, дружок сердечный
Пока огонь последний не погас!

Не понимать друг друга страшно -
не понимать и обнимать,
и все же, как это ни странно,
но так же страшно, так же страшно
во всем друг друга понимать.

Тем и другим себя мы раним.
И, наделен познаньем ранним,
я душу нежную твою
не оскорблю непониманьем
и пониманьем не убью.

Е. П. Иванову

Плачет ребенок. Под лунным серпом
Тащится по полю путник горбатый.
В роще хохочет над круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый.

В поле дорога бледна от луны.
Бледные девушки прячутся в травы.
Руки, как травы, бледны и нежны.
Ветер колышет их влево и вправо.

Шепчет и клонится злак голубой.
Пляшет горбун под луною двурогой.
Кто-то зовет серебристой трубой.
Кто-то бежит озаренной дорогой.

Бледные девушки встали из трав.
Подняли руки к познанью, к молчанью.
Ухом к земле неподвижно припав,
Внемлет горбун ожиданью, дыханью.

В роще косматый беззвучно дрожит.
Месяц упал в озаренные злаки.
Плачет ребенок. И ветер молчит.
Близко труба. И не видно во мраке.

О чем, ровесник молодой,
Горюешь и вздыхаешь?
О чем серебряной струей
Ты слезы проливаешь?
О чем бессменная печаль
И частые стенанья?
Страшна ли жизни темна даль
И с юностью прощанье?
Или нежданная беда
Явилась и сразила?
Житейская ль тебя нужда
Так рано посетила?
Иль сердца тайная любовь
Раскрыла в нем желанья
И юным пламенем вся кровь
Зажглась без упованья?
Я вижу думу на челе,
Без слов, без выраженья;
Но есть во взорах, как в стекле,
Востока отраженье -
Заметное волненье.
Ах, то любовь, любовь!.. Она
В твоей душе играет;
Она в пиру, на ложе сна
Покой твой разрушает.
Я отгадал. Дай руку мне!
Ты не один, кипя душою,
Горишь и гаснешь в тишине:
Прошу тебя, будь друг со мною.

1827

Деньги тратятся и рвутся,
забываются слова,
приминается трава,
только лица остаются
и знакомые глаза...
Плачут ли они, смеются —
не слышны их голоса.

Льются с этих фотографий
океаны биографий,
жизнь в которых вся, до дна,
с нашей переплетена.

И не муки в не слезы
остаются на виду,
и не зависть и беду
выражают эти позы,
не случайный интерес
и не сожаленья снова...

Свет — и ничего другого,
век — к никаких чудес.
Мы живых их обнимаем,
любим их в пьем за них...

...только жаль, что понимаем
с опозданием на миг!

Обманывают невольно
Меня и добрые друзья,
Но мне от этого не больно:
Обманываюсь, но не я.
Фальшивящими голосами
Поют какую-нибудь чушь,
А я вооружен весами,
Чтоб гири снять с их грешных душ.

Себя обманывают сами
Они, а я готов простить!
Владея верными часами,
Могу их то быстрей пустить,
То чуть замедлить, чтоб успелось
Всему свершиться на земле
И впору наступила зрелость
Плодов и дружбы в том числе.

В твои обьятья, гроб холодный,
Как к другу милому, лечу,
В твоей обители укромной
Сокрыться от людей хочу.
Скорее, смерть, сверкни косою
Над юною моей главою!
Немного лет я в мире жил...
И чем сей мир повеселил?
И кто с улыбкой мне отрадной
От сердца руку нежно жал?
Со мной кто радостью желанной
Делил веселье и печаль?
Никто! Но в сей стране пустынной
Один лишь был мне верен друг,
И тот, как песни звук отзывный,
Как огнь мгновенный, надмогильный,
На утренней заре потух.
Одна звезда меня пленяла
Еще на небе голубом
И в черном сумраке густом
Надеждой тайной грудь питала;
Но скрылася она — с тех пор
Приветных звезд не видит взор.
Без ней, как сирота безродный,
Влачусь один в толпе людей,
С душою мрачной и холодной,
Как нераскаянный злодей.
С людями, братьями моими,
Еше хотел я жизнь делить;
По-прежнему хотел меж ними
Я друга по сердцу найтить.
Но люди взорами немыми
С презреньем на меня глядят
И душу хладную мертвят.
К тебе от них, о гроб холодный,
Как к другу милому, лечу,
В твоей обители укромной
Покоя тихого ищу.
О смерть! сомкни скорей мне вежды!
Верни загробные надежды.

30 июля 1830