Распечатать
142

I 

Третью неделю туман не слезает с белой 
колокольни коричневого, захолустного городка, 
затерявшегося в глухонемом углу 
Северной Адриатики. Электричество 
продолжает в полдень гореть в таверне. 
Плитняк мостовой отливает желтой 
жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили 
пропадают из виду, не заводя мотора. 
И вывеску не дочитать до конца. Уже 
не терракота и охра впитывают в себя 
сырость, но сырость впитывает охру и терракоту. 

Тень, насыщающаяся от света, 
радуется при виде снимаемого с гвоздя 
пальто совершенно по-христиански. Ставни 
широко растопырены, точно крылья 
погрузившихся с головой в чужие 
неурядицы ангелов. Там и сям 
слезающая струпьями штукатурка 
обнажает красную, воспаленную кладку, 
и третью неделю сохнущие исподники 
настолько привыкли к дневному свету 
и к своей веревке, что человек 
если выходит на улицу, то выходит 
в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу. 

В два часа пополудни силуэт почтальона 
приобретает в подъезде резкие очертанья, 
чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом. 
Удары колокола в тумане 
повторяют эту же процедуру. 
В итоге невольно оглядываешься через плечо 
самому себе вслед, как иной прохожий, 
стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей 
мимо красавицы, но — ничего не видишь, 
кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина. 
Направленье потеряно. За поворотом 
фонари обрываются, как белое многоточье, 
за которым следует только запах 
водорослей и очертанья пирса. 
Безветрие; и тишина как ржанье 
никогда не сбивающейся с пути 
чугунной кобылы Виктора-Эммануила. 

II 

Зимой обычно смеркается слишком рано; 
где-то вовне, снаружи, над головою. 
Туго спеленутые клочковатой 
марлей стрелки на городских часах 
отстают от меркнувшего вдалеке 
рассеянного дневного света. 
За сигаретами вышедший постоялец 
возвращается через десять минут к себе 
по пробуравленному в тумане 
его же туловищем туннелю. 
Ровный гул невидимого аэроплана 
напоминает жужжание пылесоса 
в дальнем конце гостиничного коридора 
и поглощает, стихая, свет. 
«Неббия»1, — произносит, зевая, диктор, 
и глаза на секунду слипаются, наподобье 
раковины, когда проплывает рыба 
(зрачок погружается ненадолго 
в свои перламутровые потемки); 
и подворотня с лампочкой выглядит, как ребенок, 
поглощенный чтением под одеялом; 
одеяло все в складках, как тога Евангелиста 
в нише. Настоящее, наше время 
со стуком отскакивает от бурого кирпича 
базилики, точно белый 
кожаный мяч, вколачиваемый в нее 
школьниками после школы. 

Щербатые, но не мыслящие себя 
в профиль, обшарпанные фасады. 
Только голые икры кривых балясин 
одушевляют наглухо запертые балконы, 
где вот уже двести лет никто 
не появляется: ни наследница, ни кормилица. 
Облюбованные брачующимися и просто 
скучающими чудищами карнизы. 
Колоннада, оплывшая как стеарин. 
И слепое, агатовое великолепье 
непроницаемого стекла, 
за которым скрываются кушетка и пианино: 
старые, но именно светом дня 
оберегаемые успешно тайны. 

В холодное время года нормальный звук 
предпочитает тепло гортани капризам эха. 
Рыба безмолствует; в недрах материка 
распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно. 
Повисший над пресным каналом мост 
удерживает расплывчатый противоположный берег 
от попытки совсем отделиться и выйти в море. 
Так, дохнув на стекло, выводят инициалы 
тех, с чьим отсутствием не смириться; 
и подтек превращает заветный вензель 
в хвост морского конька. Вбирай же красной 
губкою легких плотный молочный пар, 
выдыхаемый всплывшею Амфитритой 
и ее нереидами! Протяни 
руку — и кончики пальцев коснутся торса, 
покрытого пузырьками 
и пахнущего, как в детстве, йодом. 

III 

Выстиранная, выглаженная простыня 
залива шуршит оборками, и бесцветный 
воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, 
но тотчас растворяется. Вытащенные из воды 
лодки, баркасы, го«ндолы, плоскодонки, 
как непарная обувь, разбросаны на песке, 
поскрипывающим под подошвой. Помни: 
любое движенье, по сути, есть 
перенесение тяжести тела в другое место. 
Помни, что прошлому не уложиться 
без остатка в памяти, что ему 
необходимо будущее. Твердо помни: 
только вода, и она одна, 
всегда и везде остается верной 
себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской, 
находящейся там, где сухой земли 
больше нет. И патетика жизни с ее началом, 
серединой, редеющим календарем, концом 
и т. д. стушевывается в виду 
вечной, мелкой, бесцветной ряби. 

Жесткая, мертвая проволока виноградной 
лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья. 
Деревья в черном саду ничем 
не отличаются от ограды, выглядящей 
как человек, которому больше не в чем 
и — главное — некому признаваться. 
Смеркается; безветрие, тишина. 
Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого 
тростника. Пинаемая носком 
жестянка взлетает в воздух и пропадает 
из виду. Даже спустя минуту 
не расслышать звука ее паденья 
в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска. 

1977 

1 Nebbia (итал.) — туман (прим. в СИБ) 

Нравится

Комментарии

Отмена